Неточные совпадения
Батрачка безответная
На каждого, кто чем-нибудь
Помог ей в черный день,
Всю жизнь
о соли
думала,
О соли пела Домнушка —
Стирала ли, косила ли,
Баюкала ли Гришеньку,
Любимого сынка.
Как сжалось сердце
мальчика,
Когда крестьянки вспомнили
И спели песню Домнину
(Прозвал ее «Соленою»
Находчивый вахлак).
Два
мальчика в тени ракиты ловили удочками рыбу. Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом; другой, помоложе, лежал на траве, облокотив спутанную белокурую голову на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами на воду.
О чем он
думал?
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания.
О, как я обрадовался этому чувству! Уж не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно
подумать, что на вид я еще
мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
Когда я теперь вспоминаю его, я нахожу, что он был очень услужливый, тихий и добрый
мальчик; тогда же он мне казался таким презренным существом,
о котором не стоило ни жалеть, ни даже
думать.
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать
о Корвине тем тоном, каким говорят,
думая совершенно
о другом, или для того, чтоб не
думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и
мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко,
мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
Правда, иногда Антонида Ивановна
думала о том, что хорошо бы иметь девочку и
мальчика или двух девочек и
мальчика, которых можно было бы одевать по последней картинке и вывозить в своей коляске, но это желание так и оставалось одним желанием, — детей у Половодовых не было.
Он уже успел вполне войти в тон, хотя, впрочем, был и в некотором беспокойстве: он чувствовал, что находится в большом возбуждении и что
о гусе, например, рассказал слишком уж от всего сердца, а между тем Алеша молчал все время рассказа и был серьезен, и вот самолюбивому
мальчику мало-помалу начало уже скрести по сердцу: «Не оттого ли де он молчит, что меня презирает,
думая, что я его похвалы ищу?
Наконец Марья Маревна сделала решительный шаг.
Мальчикам приближалось уж одиннадцать лет, и все, что захолустье могло ей дать в смысле обучения, было уже исчерпано. Приходилось серьезно
думать о продолжении воспитания, и, натурально, взоры ее прежде всего обратились к Москве. Неизвестно, сама ли она догадалась или надоумил ее отец, только в одно прекрасное утро, одевши близнецов в новенькие курточки, она забрала их с собой и ранним утром отправилась в Отраду.
Мать не знала, в чем дело, и
думала, что ребенка волнуют сны. Она сама укладывала его в постель, заботливо крестила и уходила, когда он начинал дремать, не замечая при этом ничего особенного. Но на другой день
мальчик опять говорил ей
о чем-то приятно тревожившем его с вечера.
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом
о нем
думал. Он любил не как
мальчик, не к лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, — и он испытал их вполне.
— Так… Я
думаю вот
о чем, папа: если бы я была
мальчиком, то…
— Я ужасно любила его прощать, Ваня, — продолжала она, — знаешь что, когда он оставлял меня одну, я хожу, бывало, по комнате, мучаюсь, плачу, а сама иногда
подумаю: чем виноватее он передо мной, тем ведь лучше… да! И знаешь: мне всегда представлялось, что он как будто такой маленький
мальчик: я сижу, а он положил ко мне на колени голову, заснул, а я его тихонько по голове глажу, ласкаю… Всегда так воображала
о нем, когда его со мной не было… Послушай, Ваня, — прибавила она вдруг, — какая это прелесть Катя!
— Один, один он мне остался теперь, одна надежда моя! — всплеснул он вдруг руками, как бы внезапно пораженный новою мыслию, — теперь один только он, мой бедный
мальчик, спасет меня и —
о, что же он не едет!
О сын мой,
о мой Петруша… и хоть я недостоин названия отца, а скорее тигра, но… laissez-moi, mon ami, [оставьте меня, мой друг (фр.).] я немножко полежу, чтобы собраться с мыслями. Я так устал, так устал, да и вам, я
думаю, пора спать, voyez-vous, [вы видите (фр.).] двенадцать часов…
— Владимир Петрович! — начал Крупов, и сколько он ни хотел казаться холодным и спокойным, не мог, — я пришел с вами поговорить не сбрызгу, а очень
подумавши о том, что делаю. Больно мне вам сказать горькие истины, да ведь не легко и мне было, когда я их узнал. Я на старости лет остался в дураках; так ошибся в человеке, что
мальчику в шестнадцать лет надобно было бы краснеть.
Моя сестра благодарит вас за поклон. Она часто вспоминает, как когда-то возила Костю Кочевого отдавать в приготовительный класс, и до сих пор еще называет вас бедный, так как у нее сохранилось воспоминание
о вас как
о сироте-мальчике. Итак, бедный сирота, я люблю. Пока это секрет, ничего не говорите там известной вам «особе». Это, я
думаю, само собой уладится, или, как говорит лакей у Толстого, образуется…»
— Мне и двух недель достаточно.
О Ирина! ты как будто холодно принимаешь мое предложение, быть может, оно кажется тебе мечтательным, но я не
мальчик, я не привык тешиться мечтами, я знаю, какой это страшный шаг, знаю, какую я беру на себя ответственность; но я не вижу другого исхода.
Подумай наконец, мне уже для того должно навсегда разорвать все связи с прошедшим, чтобы не прослыть презренным лгуном в глазах той девушки, которую я в жертву тебе принес!
В лавку устало опускался шум улицы, странные слова тали в нём, точно лягушки на болоте. «Чего они делают?» — опасливо
подумал мальчик и тихонько вздохнул, чувствуя, что отовсюду на него двигается что-то особенное, но не то, чего он робко ждал. Пыль щекотала нос и глаза, хрустела на зубах. Вспомнились слова дяди
о старике...
Прошло несколько дней, на дворе заговорили, что отправленный в больницу ученик стекольщика сошёл с ума. Евсей вспомнил, как горели глаза
мальчика во время его представлений, как порывисты были его движения и быстро изменялось лицо, и со страхом
подумал, что, может быть, Анатолий всегда был сумасшедшим. И забыл
о нём.
Кузница стояла на краю неглубокого оврага; на дне его, в кустах ивняка, Евсей проводил всё свободное время весной, летом и осенью. В овраге было мирно, как в церкви, щебетали птицы, гудели пчёлы и шмели.
Мальчик сидел там, покачиваясь, и
думал о чём-то, крепко закрыв глаза, или бродил в кустах, прислушиваясь к шуму в кузнице, и когда чувствовал, что дядя один там, вылезал к нему.
Я дрался больше Васей, старшим, а она Лизой. Кроме того, когда дети стали подрастать, и определились их характеры, сделалось то, что они стали союзниками, которых мы привлекли каждый на свою сторону. Они страшно страдали от этого, бедняжки, но нам, в нашей постоянной войне, не до того было, чтобы
думать о них. Девочка была моя сторонница,
мальчик же старший, похожий на нее, ее любимец, часто был ненавистен мне.
Если я
мальчик, как назвала меня однажды бойкая девушка с корзиной дынь, — она сказала: «Ну-ка, посторонись,
мальчик», — то почему я
думаю о всем большом: книгах, например, и
о должности капитана, семье, ребятишках,
о том, как надо басом говорить: «Эй вы, мясо акулы!» Если же я мужчина, — что более всех других заставил меня
думать оборвыш лет семи, сказавший, становясь на носки: «Дай-ка прикурить, дядя!» — то почему у меня нет усов и женщины всегда становятся ко мне спиной, словно я не человек, а столб?
Он сначала мысленно видел себя еще ребенком, белокурым, кудрявым, резвым, шаловливым
мальчиком, любимцем-баловнем родителей, грозой слуг и особенно служанок; он видел себя невинным воспитанником природы, играющим на коленях няни, трепещущим при слове: бука — он невольно улыбался,
думая о том, как недавно прошли эти годы, и как невероятно они погибли…
Думая, что
мальчик рассказывает ему
о каком-то волшебном сне, и не зная, что отвечать ему, — Эдвардс ограничивался тем обыкновенно, что ласково проводил ему ладонью по волосам снизу вверх и добродушно посмеивался.
Она глядела на небо и
думала о том, где теперь душа ее
мальчика: идет ли следом за ней или носится там вверху, около звезд, и уже не
думает о своей матери?
Он вышел. Он в маленьком масштабе испытал все, что чувствует преступник, приговоренный к смертной, казни. Так же его вели, и он даже не помышлял
о бегстве или
о сопротивлении, так же он рассчитывал на чудо, на ангела божия с неба, так же он на своем длинном пути в спальню цеплялся душой за каждую уходящую минуту, за каждый сделанный шаг, и так же он
думал о том, что вот сто человек остались счастливыми, радостными, прежними
мальчиками, а я один, один буду казнен.
Афанасий Иванович уже сам замечал это и говорил: «Что это так долго не несут кушанья?» Но я видел сквозь щель в дверях, что
мальчик, разносивший нам блюда, вовсе не
думал о том и спал, свесивши голову на скамью.
И Милорд залаял басом: «Гав! гав!» Оказалось, что
мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и все спрашивали, где продается порох). Володя как вошел в переднюю, так и зарыдал и бросился матери на шею. Девочки, дрожа, с ужасом
думали о том, что теперь будет, слышали, как папаша повел Володю и Чечевицына к себе в кабинет и долго там говорил с ними; и мамаша тоже говорила и плакала.
История, и тут только объяснилось, что деревенский повар у родителей
мальчика назывался Трифон, и образованный
мальчик, приготовленный во второй класс гимназии, никогда не
подумал о том, что такое Трифон, и не знал, что значит повар!
Наконец он так надоел всем дурным своим нравом, что учитель серьезно начал
думать о средствах к исправлению такого дурного
мальчика и для того задавал ему уроки вдвое и втрое большие, нежели другим; но и это нисколько не помогало. Алеша вовсе не учился, а все-таки знал урок с начала до конца, без малейшей ошибки.
Он много стал
о себе
думать, важничал перед другими
мальчиками и вообразил себе, что он гораздо лучше и умнее всех их.
Он
думал о том, как он будет с первых классов гимназии угадывать «искру Божию» в
мальчиках; как будет поддерживать натуры, «стремящиеся сбросить с себя иго тьмы»; как под его надзором будут развиваться молодые, свежие силы, «чуждые житейской грязи»; как, наконец, из его учеников со временем могут выйти замечательные люди…
Заходящее солнце освещало восковое исхудалое лицо
мальчика; он лежал, наморщив брови, как будто скорбно
думая о чем-то, — а я, его убийца, смотрел на него…
Весь день я в тупом оцепенении пробродил по улицам; я ни
о чем не
думал и только весь был охвачен ужасом и отчаянием. Иногда в сознании вдруг ярко вставала мысль: «да ведь я убил человека!» И тут нельзя было ничем обмануть себя; дело не было бы яснее, если бы я прямо перерезал
мальчику горло.
Я не хочу ехать к Магнусу, Я слишком много
думаю о нем и
о его Мадонне из мяса и костей. Я пришел сюда, чтобы весело лгать и играть, и Мне вовсе не нравится быть тем бездарным актериком, что горько плачет за кулисами, а на сцену выходит с сухими глазами. И просто Мне некогда разъезжать по пустырям и ловить там бабочек, как
мальчику с сеткой!
Павел Матвеевич забыл уже про утомление и голод и
думает только
о судьбе своего
мальчика.
Почувствовав себя на свободе, зверек и не
думал убегать и преспокойно терся мордочкой
о смуглую шею черноглазого
мальчика.
— Не беспокойся! — поторопился утешить ее добрый
мальчик, — мне ничего не надо. Я очень страдаю. Грудь у меня так ломит, что и
думать не приходится
о еде. A ты теперь принимайся за работу. Постой-ка, я налью тебе в ведро воды и отыщу мыло и тряпку. Ты полы вымоешь прежде всего.
Тася бросилась к нему на помощь, помогла подняться и отвела его в крошечную полутемную каморку, где он спал на грязной сырой подстилке из соломы. Но
мальчик, казалось, меньше
думал о своих страданиях, нежели
о делах Таси.
И опять замолчали надолго. Марья Васильевна
думала о своей школе,
о том, что скоро экзамен и она представит четырех
мальчиков и одну девочку. И как раз, пока она
думала об экзаменах, ее обогнал помещик Ханов, в коляске четверкой, тот самый, который в прошлом году экзаменовал у нее школу. Поравнявшись, он узнал ее и поклонился.
Если это сравнить с заботами педагога, приступающего к принятию в свои руки испорченного
мальчика, в педагогическом романе Ауэрбаха «Дача на Рейне», или в английском романе «Кенельм Чилингли», то выходит, что педагоги чужих стран несравненно больше склонны были
думать о сердцах своих воспитанников, чем
о себе, или еще
о таких вещах, как «светская обстановка» родителей.
Жара стояла нестерпимая, солнце пекло вовсю… К тому же десятилетний Юрик был тяжелым, крупным
мальчиком, и нести его было нелегко. По лицу бедного Фридриха Адольфовича текли ручьи пота и глаза его выражали мучительную усталость. Бедный толстяк еле-еле передвигал ноги под чрезмерной тяжестью своей ноши. Но он не
думал о себе. Все его мысли сосредоточились на несчастном ребенке. Он совсем позабыл
о том, как много неприятностей и горя причинил ему этот ребенок за короткое время его пребывания на хуторе.
За что они на него злобствовали, — этого, я
думаю, они и сами себе объяснить не могли; но только они как ощетинились, так и не приняли себе ни одного его благодеяния. Он, например, построил им в селе общую баню, в которую всем можно было ходить мыться, и завел школу, в которой хотел обучать грамоте
мальчиков и девочек; но крестьяне в баню не стали ходить, находя, что в ней будто «ноги стынут», а
о школе шумели: зачем нашим детям умнее отцов быть?
Вот мое завещание. Его писал Степа. Бедный
мальчик писал и плакал… точно баба. А я улыбалась… Мне ни капельки не страшно. Во мне так много любви, что дико было бы
думать о себе, да еще в такую минуту…
«
О, ох! — опять застонал он, и, остановившись, закурил папиросу, и хотел
думать о другом, как он перешлет ей деньги, не допустив ее до себя, но опять встало воспоминание
о том, как она уже недавно — ей было уже больше двадцати лет — затеяла какой-то роман с четырнадцатилетним
мальчиком, пажем, гостившим у них в деревне, как она довела
мальчика до сумасшествия, как он разливался-плакал, и как она серьезно, холодно и даже грубо отвечала отцу, когда он, чтобы прекратить этот глупый роман, велел
мальчику уехать; и как с тех пор у него и прежде довольно холодные отношения к дочери стали совсем холодными и с ее стороны.
Чем ближе он подъезжал, тем сильнее, гораздо сильнее (как будто нравственное чувство было подчинено тому же закону притяжения обратно квадратам расстояний), он
думал о своем доме; на последней перед Отрадным станции, дал ямщику три рубля на водку, и как
мальчик задыхаясь вбежал на крыльцо дома.
Он
думал не об этом хорошеньком мальчике-сыне в то время, как он его держал на коленях, а
думал о себе.
Он
думал об
мальчике, и
о том, куда делся Яша, и
о тех задавленных людях, которых он видел, когда проходил по валу.
Отец же этот, которого не помнил
мальчик, представлялся ему божеством, которого нельзя было себе вообразить, и
о котором он иначе не
думал, как с замиранием сердца и слезами грусти и восторга.